***
Вот, говорят, “детство золотое”, “пора незабвенная”. Я вот этого понять не могу. Уж мое-то детство таким уж “золотым” было, сколько я горя видала, что и сказать трудно.
Говорила я вам, отец мой старше моей маменьки чуть ли не на тридцать лет был, вдовый, первую жену пьяный битьем в гроб вогнал, а тут за мою маменьку принялся. 73 года я на свете живу и забыть не могу, как он над ней, страдалицей, измывался. Я первенькая была, в шестидесятом году родилась, за год до отмены крепостного права. Осенью маменька меня принесла, в августе месяце, Наталией и назвали6. Отцову мать тоже так звали. После меня еще две сестры были, не жили только, потому от побоев раньше времени родились.
Батюшка мой делами разными занимался, комиссионер звали, кому именье сосватает, кому дом купит, деньги кто даст под проценты отыщет. Так, бывало, с описями да с планами разными и расхаживает, с собой носил. Знакомство обширное имел с всякого ранга людьми: и с купцом, и с дворянином, а нередко графов и князей выручал. Только дело это отцовское дохода мало приносило, потому сегодня продал там что, комиссию получил, и с деньгами, а то месяца ходит — последние гроши проживает. Пил очень. Мы больше на маменькин заработок жили, вышивать она там или шить брала, подрабатывала. И родные ее, мои дедушка с бабушкой покойные, немало из Козлова ей присылали. Так и кормились мы.
Пять мне лет было, как большая беда случилась. В самого вешнего Николу, мая девятого, в Козлове случился большой пожар. В 65 году это было. Ахнуть не успели, как город пламенем смело, людей поразорило да поискалечило. Сгорели многие заживо. Говорят, будто велел один купец баньку себе истопить (болел очень), ну, Господь и покарал — в праздник, мол, великий этакий париться надумал. Вспыхнули от этой баньки дома, дом от дома, сарай от сарая. Дальше — больше, разбегался красный петух. Народ, кто еще от обедни не ворочался, а кто уж пришедши чаи распивали; столпотворение поднялось великое. Ветрено к тому ж еще в тот день было. Где тут тушить, разве этакую бурю утушишь, дай Бог себя спасти, да чего там успеешь из имущества. Дедушка с бабушкой, мои дядья, тетки так же бросились именье свое спасать. Перво-наперво — образа, потом сундуки, перины... Опять-таки с переполоху не понимали, что делали. С тряпьем старым сундук из пламени вытаскивали, а добро — шубы да платья — в огне гореть оставляли. Помутился разум у человека. А сколько детей да больных погорело — сказать нельзя. Два священника — один балкой рухнувшей в церкви раздавлен был, другой, утварь церковную спасая, весь-весь обгорел, да, обезумев, в пруд бросился. Дед мой тоже сильные ожоги получил, замертво его из горящего дома сыновья вытащили.
Много, много разорилась тогда материна родня. На краю домик купили у вдовы (уцелел край Козлова чудом), бедный, тесный домишка, какой по сравнению с прежним был. А семейство у деда великое насчитывалось. Два сына женатых, неделенных, с детьми, да четыре девицы — дочери. Дед через этот пожар и заболел. Тосковать начал, и ожоги тоже не пустяшное дело: ни волос, ни бороды, ни бровей — все спалено было. Поболел две недели и преставился. Бабушка, Ольга Андреевна, в муженьке покойном души не чаяла. Захирела, зачахла без своего друга верного, да в августе месяце за им пошла. Всю жизнь душа в душу жили, слова бранного друг другу не сказавши.
Бабушка-покойница, Ольга Андреевна, малого роста была, худенькая, из себя невзрачная. Думалось, на нее глядя, как это она 16 здоровых детей выносила да родила. Пятнадцати лет замуж вышла. У матери своей, Анны Антоновны, одной только дочкой и выросла, дитем любезным оставалася. Они тоже не бедны были, только из-за того, чтоб капиталу не платить (коль в купцы записался, 25 рублей следовало)7 в мещанском сословии оставалися. А прадед мой, Царство ему Небесное, все одно торговлей занимался. В те времена почти все торговали.
Прабабка моя, деда моего мать, Катериной Ивановной звали, дочку замуж выдавала, да Оленьку к себе в обшивки и пригласила. Видит — девка — золотые руки, тихая, скромная, ничему не перечит. Больно по душе пришлась Катерине Ивановне моя бабушка. Вбила себе в голову сына Иванушку (деда моего) на Оленьке женить. Обласкала, обдарила Оленьку, а сама к Анне Антоновне с таким разговором: “Отдай, мол, дочь свою за моего сына, потому больно девушка ваша нам приглянулась”. Анна Антоновна ни Боже мой: “Как я дите свое балованное, единственное, на шестнадцатом году замуж отдам, слава Богу, не перестарок еще моя Оленька, успеется еще в бабах пожить, дайте матери, дескать, на ее наглядеться. Да рази мы вам чета? Соседи засмеют, скажут: залетела ворона не в свои хоромы. Где уж нам к вам в родню лезть?”
Ну, Катерину Ивановну не переупрямишь, раз что задумала — купут8. А тут еще прадед-покойник прабабку давай учить: “Ты чего, Анна Антоновна, — говорит, — баба-дура, не в свое дело суешься, да нам честь великая с Осетровщиной породниться”.
Высватали Оленьку.
Анна Антоновна, глаз не осушая, дочку любимую оплакивая, приданое той заготавливала. Сарафанов нашили с позументами, платья в блестках, летники9 старинные, еще допетровского времени, что самой ей, Анне Антоновне, в приданое давали, Оленьке отдала. Ну, ясно, перин, подушек, холстины вороха, полотна различные, домотканые. Всего как полагалось. Свадьбу справили чин-чином.
Вот раз свекровь-то и говорит Ольге Андреевне (ехать куда-то надо было): “Оденься, — говорит, — Оленька в лучшее платье”. Оделась бабушка, вышла к свекрови, та как ахнет: “Да что ты, — ахает, — матушка-голубушка, этак вырядилась!” А на той дилетка (вроде сарафана), вся позументом расшитая.
— Нет, — Катерина Ивановна ей молвила, — так, милая, не годится, купцы засмеют. Пойди переоденься.
А переодеться-то не во что. Все приданое золотом, словно ризы поповские, блестит. Ой ты батюшки! Осерчала Катерина Ивановна, не на невесту, правда (та-то не виновата, конечно), а на Анну Антоновну с мужем, зачем ерунды девке настряпали. Все велела в узлы связать и назад несть. И Анна Антоновна на Осетровых ой как обиделась! Сидит на полу, дочерины наряды перебирает и воет-причитает по кажной вещи: “Энто ли плохо, энто ли не красота ли, не роскошь?” За полцены продали. Нашлись дураки, купили.
А Оленьке свекровь все новое справила. Любила ее больно свекровь, не обижала, а как первенький, Николушка, родился, прямо души в ей чаять не стала. И с Иваном Николаевичем Ольга Андреевна по-христиански, дружно жили.
Ну, значит, я опять о маменьке-покойнице да о детстве своем рассказать хочу. Как погорели Осетровы-то, нечем было им помогать маменьке, тут уж нужда совсем к нам переселилась. Мало того, шутка сказать, маменька обоих родителев в три месяца лишилась, да пить-есть надо, дочку — меня обуть, одеть, накормить. Я, конечно, несмышленыш была, не понимала, что хорошо, что вкусно, сунут сайку — и рада, чего мне еще надобно? А отец, ясное дело, ежели и зарабатывал, все пропивал.
Стала маменька чулки брать сшивать шелковые для театров и театральных школ. Да, поймите вы, машин тогда не было, все вручную, сколько глаз по ночам портила! Отец, бывало, пьяный придет, давай мать учить. Избить всю — это, по-прежнему, учить называлось. Потому он муж, ему власть, а по пословице старинной — курица не птица, баба не человек.
Вся она-то, моя бедная голубушка, в синяках, да в кровоподтеках ходит. Куда там жаловаться, кому! Потому всяк муж своей жене господин, а на венчанье Апостол читается: “Жена да убоится своего мужа”. Он, мол, тебе сапогом в живот, а ты молчи, он, дескать, твой кормилец и повелитель.
Что вы, разве можно у соседей укрываться было? Стыд и срам сор из избы выносить. Да и всюду такое творилось, по всей матушке-России мужья жен “обучали”. И бедные, и богатые.
Только уж, когда батюшка-покойник за меня принимался, тут маменька, словно наседка на коршуна, обезумев, кидалась.
— Меня, — кричит, — хоть всю искалечь, а дите тронуть не смей, младенца безгрешного.
В трезвом-то виде отец, особенно когда деньжата водились, и побаловать не прочь был. Куклов мне, сластей накупит: “Играй, мол, Наташенька”. Все ж таки боялась я его до смерти. Бывало, чуть заслышу: сапожищами гремит, — в угол, аль под кровать забьюсь, дрожу вся от страху — вот-вот сейчас побоище начнется.
***
Раз сидим мы, обедаем, вдруг отец-то и говорит: “Глядите, — говорит, — вот старика Евдокимова10 в баню повели”. Мы к окну. Видим, ведут двое приказчиков под руки старого, бритого, в черной чуйке одетого да в сапогах мимо наших окон. Слепой он уж 8 лет был, темную воду в глазах имел. Его молодцы11 раза два в месяц в баню париться водили. Первый богатей был нашего прихода, какие иконы да паникадила в церковь Спаса на Песках12 пожертвовал, обновил храм за свой счет, деньгами дал несколько тысяч на помин души.
Сыновья отцов карман порастрясли изрядно, вино да кутеж, на женщин опять-таки. Батюшка мой сказывал (ему тоже люди говорили), ужины любил Дмитрий Григорьевич Евдокимов задавать. Из серебряных бокалов за его здоровье пили, да затем эти бокалы ногами топтали, чтоб, значит, из них ни за чье здоровье больше не пить.
Так вот как я вашего бабушки деда родного в первый раз увидела.
Про отца Димитрия Григорьевича сказывали, что лет 80 назад он в Москву в лаптях пришел, да повезло, видно, человеку: какое под старость каретное заведение имел, каким владел капиталом. Опять-таки дома, мебель там всякая, золото-серебро.
А Димитрию Григорьевичу не повезло в детях. Все кутилы вышли сыновья, денежками по сторонам щедро сорили. Им в Москве известность была по этой части. Один-то сын, может, и посмышленее других вышел, да убогонький родился — с горбом. Михаилом Димитриевичем звали.
Сам-то к старости совсем ослеп, ну и пользовались и свой, и чужой, дело понятное. Уж это испокон веку было и будет всегда, ничего тут поделать нельзя. Потому люди.
***
Другой раз тоже сидим мы, не то обедаем, не то чай пьем. Глядим, по двору женщина какая-то словно кого-то разыскивает. Маменька приглядываться стала, да вдруг как вскрикнет: “Да это, — говорит, — моя Фиеза!” Ну, выбежала во двор, расцеловались, в нашу горницу ввела. Я свою тетеньку сроду не видала, гляжу во все глаза. Росту невысокого такая, худощавая, ряба страх и некрасива. Ей уж лет под сорок было, маменьки моей чуть моложе. Девица. Жизнь праведную вела.
Лет с восьми до храма Божьего больно усердной сделалась, а мясное да молочное совсем кушать перестала. Диву давались, как ребенок крохотный сам на себя пост наложил и, ни Боже мой, никак кусочка, окромя постного, в рот не возьмет. А к двенадцати годам вздумала раз в день пищу принимать, а по средам и пятницам совсем ни к чему не притрагивалась. Тут стали с Фиезой припадки твориться. На землю падала, билась, пена изо рта шла. Сколько ее отчитывали, думали, порченая, ничего не помогало. К доктору водили, тот говорит: от поста такое приключилось. Бабушка, Ольга Андреевна, Фиезвочку так и сяк уговаривать, брось, мол, пост, не монашка ты, чего зря здоровье губишь. Ничего слушать не хочет.
Позвали духовника. Долго он с ней разговаривал: “Богу, — говорит, — не угодна такая жертва, надо, мол, жить, коль Бог жизнь дал, да дела добрые творить”. Одним словом, приказал ей духовник воздержание от пищи неразумное бросить, а Фиеза-то молвит и ему, духовнику-то, и матери, бабушке моей: “Да мне ваша еда — мясо там, рыба да молочное — и видеть-то противно!” Правда, морить себя голодом перестала, а скоромное так и не ела, исключенье делала в светлое Христово Воскресенье, как от обедни разговляться садились, кусочек пасхи с куличом да чуть яичка священного пробовала. И до следующего года. Только болесть ее не оставила — так всю жизнь припадочной и была. А жила она до 81 году. Все они, матереня родня, долго жили.
Дед-то мой, Иван Николаевич, когда скончался, бабка решила Фиезву в монастырь пристроить. Стали объезжать монастыри. А той-то там, то нехорошо, то тут-то плохо, все не по ней, так и вернулись в Козлов ни с чем. Только деньги зря проездили.
Характера Фиезва неуживчивого была, собой дурна, припадочная, да еще косноязычная вдобавок. Станет, бывало, говорить, ничего понять нельзя: спешит, языком спотыкается, все слога перевирает. Ну вот, к примеру, сказать бы надо “тебе”, а она “тыде” скажет. Ну, ясное дело, смеялись над ней, дразнили. Ей только в одиночестве и жить. Да и, к слову сказать, обеднели они после пожара, а без денег в монастыре тоже не сладко. Работой завалят. Да и куда такая великая постница с монашками уживется? Монашки строгости не любят.
Стала Фиезва в Козлове опять проживать. То у сестры замужней, то у братьев. Золотые руки были. Никогда без дела не сидела. Даже в церковь с работой ходила, стоит себе, службу слушает, устами молится, а сама чулок вяжет. Смеялись над ней, ругали спервоначалу, а потом уж привыкли.
Одевалась? Нет, не по-монашески. На голове платок там, косынку обыкновенную, юбку темную носила и блюзю13, тогда больше все звании блюзы широкие носили с завязками назади. Многие и знатные так одевались.
https://runivers.ru/new_htmlreader/?book=5603&chapter=83986