12
« : 01 Июль 2020, 17:41:38 »
Как жили ваши бабушки и прабабушки” Воспоминания Н. А. Бычковой
Представляемая читателю семейная хроника относится к редкому в отечественной мемуаристике жанру народных воспоминаний. Рассказчица — московская мещанка Наталья Алексеевна Бычкова (урожд. Румянцева) (1860—1942) — дочь бывшего крепостного. Люди этого сословия, даже и “знавшие грамоте”, не были привычны к письму и исключительно редко записывали свои воспоминания. Почти столь же редко находились рядом с ними и люди, делавшие это за них. Нашей рассказчице повезло: такой человек ей встретился, и рассказы Натальи Алексеевны были записаны В. В. Юрьевой в конце 1930-х гг. Воспоминания — частью рукописные, частью перепечатанные на машинке — были переданы в ГЛМ, а позднее оказались в собрании РГАЛИ (Ф. 1337. Оп. 3. Д. 37). При публикации сохранены стилистические особенности и оригинальная транскрипция имен собственных.
Наталья Алексеевна Бычкова (девичья фамилия Румянцева) родилась 8 (ст. стиль) августа 1860 г. в Москве. Окончив казенную школу кройки и шитья, поступила домашней швеей в дом купцов Евдокимовых, где жила до замужества (1882) своего с Алексеем Филипповичем Бычковым. Служил он приказчиком на дровяном складе, подрядчиком, управляющим именьями и комиссионером.
Наталья Алексеевна очень много путешествовала с мужем по “матушке-России, была в “Малороссии”, на севере, ездила по “святым местам”, жила во многих городах.
Очень наблюдательная, неглупая, обладающая прекрасной памятью, Наталья Алексеевна была истинно русским человеком и глубоко любила свою родину и свой народ.
Рассказывала она о своей жизни и своих жизненных спутниках и непременно прибавляла: “И все это было, и все это прошло”. Наталья Алексеевна много читала в молодости, не только “божественное”, но и всевозможные книги, помнила стихотворения, ученые ею в детстве, часто повторяла Пушкина, Лермонтова. Говорила, что она с мужем выписывала “Ниву” и другие журналы. Писала с трудом, например, “поминанье” в церковь, счет на купленные продукты.
Рассказывать она любила всегда во время какой-нибудь легкой работы (вязанья, штопки, чистки ягод) или к концу чаепития, после 8—10 чашки чая.
Опрокинув тяжелый толстый стакан из граненого стекла и утерев концами ситцевого платка над верхней губой, начинала: “Вот, помнится мне, да недавно это еще было, годов 25, поди, тому назад, покойница Надежда Дмитриевна, ваша прабабушка...” — и отставляла стакан с блюдцем на середину стола. Стакан этот жил у нее 44 года, чай она пила несколько раз в день только из него, говорила, что стакан этот она и на пол часто роняла, наливала в него кипяток после холодной воды, и “все ничего”. “Уж я знаю, как он расколется, значит, мне помирать”.
В конце 1941 года, когда немцы подходили к Москве, стакан вдруг, “ни с того, ни с сего”, лопнул. Наталья Алексеевна, увидев его распавшимся на две части, вздохнув, сказала: “В нынешнем году и мне конец”.
Когда на соседний двор (музей Толстого на Кропоткинской) попала фугасная бомба, это произвело страшное впечатление на Н(аталью) А(лексеевну). Она как-то “ушла в себя”, стала слабеть, и 23 марта 1942 года, в полном сознании, исполнив все православные обряды и простившись со всеми окружающими, умерла на 82 году жизни. Похоронена на Ваганьковском кладбище.
Рассказы ее записаны внучкой сверстницы Натальи Алексеевны — Лидии Александровны Цветковой — Верой Владимировной Юрьевой (по мужу Скавронской) в 30-х годах. Писалось тут же, как говорится, из уст рассказчицы, ее стилем, ее языком простой русской женщины, много повидавшей на своем веку.
***
Маменька-покойница в Козлове родилась, в Козлове до замужества и проживала. Дед-то мой из купечества был, обеднел только, совсем разорился. Детей у него шестнадцать человек было: шесть сыновей да десяток девчонок. Троих Господь прибрал, тринадцать в живых осталось. Пятерых девок удалось с рук сбыть, мать шестая была. К этому времени деду совсем в торговле не повезло, беда, да и только. Заневестились дочери, а женихов не находится. Потому, для своего звания, для купеческого — капиталов нету, а мужику белоручки не нужны, значит, к черной работе не приучены. Сами знаете, какая работа у мужика. Всякие там рукоделия, да что псалтырь разобрать сумеет — ни к чему. Маменьку только на 29 году просватали.
Отец-то мой из крепостных был, вольноотпущенный помещицы Косогорской, в Мценском уезде поместье было, Орловской губернии. Как заболела барыня, почуяла кончину, всем крепостным волю дала. После смерти ее наследники больно ругались: “По миру, — говорят, — нас она пустила”.
Барыня-то добрая была — отец рассказывал, а кругом лютые господа были. Отца моего ценила и уважала, управителем имения сделала. Талантливый был батюшка-покойник, сметливый мужик, хотя и не грамотей. Грамоте ни в зуб не знал, да на что она ему и нужна была, грамота-то? На то конторщика держали. Счета там какие — все в голове имел.
Маленьким еще мальчонкой папеньку покойного из деревни на барский двор взяли. В казачки. Мать его, бабушка моя, стало быть, выходит, ревмя ревела, сына провожая. Сладкое ли дело в барских хоромах на побегушках быть? Всяк тебе хозяин, и никогда покоя нету. К этому времени у бабки несчастье случилось, мало того, по моему отце очень убивалась, а тут ушла барщину править, а младший сыночек, Прохором звали (двух годов не было) потянулся за щами, да весь горшок на себя и перпрокинул. Умер мальчишечка.
Ну, значит, просватали маменьку. Жених-то ей впору в отцы годился, вдвойне старше был, да и притом вдовый. Пил очень. Сам отец про себя рассказывал, да и люди говорили — испортили отца, травой какой опоили: до тридцати пяти лет вина в рот не брал, а тут запил горькую. Сам-то с того как мучился, а слаб был на вино очень. С зависти это его люди, больно везло ему во всем. Говорили, первую жену в пьяном виде в могилу свел. Маменька плачет, убивается: “Не пойду за него, лучше век вековушкой буду”. А бабушка-покойница (Царство ей Небесное) сама с маменькой слезы проливает, видно, жалеет, да как не жалеть — дочь родная (хоть и десяток у ней дочерей-то), всячески ее упрашивает, уговаривает:
— Выходи, — говорит, — за него, за тобой, — говорит, — еще четверо идут. Ты, старшая, не пойдешь замуж, им в девках из-за тебя оставаться.
А раньше ни-ни младшей сестре наперед старшей к венцу идти. Сестры со слезами умоляют: “Нам из-за тебя пропадать, в девицах век коротать”. А к слову сказать, лицом из них никто не вышел. Ни Фиозва, ни Феоктиста, ни Алевтина с Музою — тетки мои. По календарю имена давали, в какой день родился, тем святым и называли. Мать Лидией звали, имя редкое тогда было и красивое.
Ну, потужила, потужила маменька, да как быть: у отца родного век на шее не просидишь. Пошла к венцу. Конечно, и обидно было. Старый, да вдовый, и еще крепостной бывший. А хоть и не из благородных она сама-то, да все как-никак купеческая дочка. Французскому обучена даже была, а одну сестру ее у учителя танцам учили. Потому, всем все сразу не к чему. Кого чему. Рукоделия всяческие женские знали, конечно, по хозяйству тоже, не то, что теперь, ничего по дому не умеют. А тетки мои, все четыре, что матери были моложе, так в девицах и остались, опять-таки купцов не нашлось, а мужику на черную работу изнеженных брать страшно. Рукоделием промышляли, при родителях жили, а кто у замужней сестры. И дожили все мои тетеньки до восьмидесяти лет, да и за 80 перевалили. Очень долговечные все в нашей семье. Купцы-то, у коих дети не жили, в честь теток имена новорожденным давать стали. Знала я одну Фиезвочку, ничего жила, может, и теперь еще жива, коль в мою тетеньку пошла.
***
Маменька любила про родной Козлов вспоминать, как ей в девичестве жилось. Козлов в ту пору большой город был, хороший. 7 церквей, 2 монастыря, дома каменные. Училище уездное было, 35 тысяч жителей.
В Козлове в то время девицы все больше рукоделием занимались, из купечества там небогатого, или из мещан. А уж первой рукодельницей у них Груня слыла, не девка, а клад была, кружево ли тончайшее сплести, гладь ли, бисером, золотом вышить, — никто по работе с ней спорить не мог, потому, говорят, лучше всех свое дело знала. Как царь-то, Николай Павлович, с царицей в Козлов приезжали, она, Груня, пелену золототканую подносила своей работы. Вот какая рукодельница была. А, смешно сказать, почти без рук родилась. Груня-то маменьке-покойнице троюродной сестрой приходилась. В семье девятая по счету была. Мать-то ее с ней долго мучилась, как родила. Бабка как взглянет на новорожденную, да как ахнет. А сама потихоньку отцу шепчет: “Неси, — говорит, — ты ее, батюшка, скорей с глаз долой, пока жена твоя не видала. Девчонку-то, — говорит, — бес пометил”. Ну, значит, схватил отец дочку, да в сенцы. Глядит, а у нее пальцы все перепонкой затянуты, чисто как у гуся. Что делать?.. Люди небогатые — куда такая нужна, какая из нее работница выйдет? Отец долго думать не стал, взял нож кухонный, поточил, да всю ей перепонку промеж пальцев и прорезал. Паутинкой обложил, тряпками перевязал, и какая девка хорошая вышла, первая по рукоделию слыла... Какие там дохтора! Один на весь город был, да и то все больше пьяный валялся, когда в картишки у помещиков не играл. Бабки и лечили. Да тогда и народ меньше болел. Каленый народ был. Своими все средствами. Уж ежели очень плохо станет, за бабкой бегут, да за попом. Травами пользовались, а то больно простыл, ломота (грип, по-нынешнему, приключится) — пошел в баню, попарился — как рукой сняло. Либо с уголька спрыснут, от сглазу (Этот способ “лечения” заключался в следующем: в миску наливали воды и насыпали пригоршню углей из печки, потом этой водой поили больного или, набрав в рот, прыскали ему в лицо). Ладонки разные тоже носили, чтоб не болеть, значит, помогает. А то просто на Бога, что Бог даст: выздоровел — хорошо, а помер — Его святая воля.
***
Государь-император Николай Павлович с супругой Александрой Федоровной да дочкой Марией Николаевной в Козлов приезжали (Это событие скорее всего относится к 1847 г.). Дом им самый лучший отвели, празднество в их честь устроили. Звонили во всех церквах, да город вечером плошками разноцветными украшали. Маменька в ту пору совсем молоденькая была. Царь поехал, не знаю, чего там осматривать, а царица с великой княжной, благо погода хорошая стояла, на балкончик вышли. Известно, собрался народ — поглазеть. Государыня-матушка милостиво со всеми разговаривает. Мария Николаевна,малюточкой еще была (Вел. княжна Мария Николаевна (1819—1876) была значительно старше матери рассказчицы, так что речь, скорее всего, идет о ее дочери, внучке Николая I, Вел. княжне Марии Максимилиановне 1841—1914), ребятишкам сласти кидает. Вдруг, как ветер подует, платья-то широкие носили, юбка-то как у царицы поднялась, а юбок под низом на ней шелковых красных две аль три штуки надеты. Бабы-то как заохают: “Матушка-царица вся как есть в сафьян обтянута!”
Маменька ну и смеялась! Энтакую штуку сказать!
***
Уж я вам говорила, что Козлов в ту пору не плохой город был. Как же, и помещики свои дома в городе имели. Наезжали по зимам. Балы, вечера давали на святках и на масленой. Хорошие дома, богатые. Князь Голицын под самым Козловым жил4. Богач страсть какой. Все о родном городе заботился, церкви подновлял, домов настроил, денег много жертвовал на сирот там, да на бедных. Чтили его очень и побаивались.
На масленой, бывало, народ веселит. Сани в два яруса соорудить велит, сам сядет под низ, на коврах развалится, а на верхушку песельников ряженых из своих крепостных посадит. Так и ездит по всему городу. Песельники песни орут, на разных инструментах играют. Понятно, народ за ними валом валит. Так всю масленую и катаются.
А у самой базарной площади так вроде бульварчика что-то было, ну, вздумал князь этот самый бульварчик приукрасить. Статуи голые поставили с обеих сторон. Оно, конечно, красиво, даже очень получилось, да вот беда: едут мужики из деревни на базар — лошадь стой, сам слезает, да ну к статуям кланяться и молиться. “Богов, мол, понаставили”. Одно искушение: стоит на коленях и крестится. Грех, да и только. И ни один поп князю сказать не решается, потому князь — сила. Неизвестно, как еще взглянет: мне, дескать, никто не указ. А оставить так тоже нельзя, идолам поклоненье-то. Уж окольными путями там, не то до губернатора, не то до архиерея довели. Убрали статуи.
***
Конечно, помещиков кругом не мало было. Были и лютые, людей до смерти засекали, измывались по-всякому, а другие и ничего — добрые, терпеливые. Только добрые-то редко попадались, уж так всегда на свете.
Под Козловым тут у одних тоже именье было. Не из богатых, а ничего жили. Старик отец хоть и в очень преклонных годах был, а все ж таки сам хозяйство вел, дочка ему помогала (сам он вдовый был). Сыновья с им не жили, не то в Москве, не то в Петербурге, а кто в Тамбове находились по службе. Дочери разъединой вольная волюшка была дана. И по энтой самой волюшке она над крепостными своими что хотела творила.
Особенно доставалось горничной ейной, Акульке. Уж так ее унижала Машера (Машерой ее родные звали5, Марья по-нашему, по-простому). Наплюет, бывало, грязь всякую разведет, да зовет ту: “На, убери!” Встанет, руки скрестит на груди и смотрит, улыбается, чисто ли. Мало того, простите меня, заставляла с собой в уборную ходить, рук своих барских марать не хотела. “Я, мол, не могу, меня претит, а ты, холопка, на то и создана, чтобы за барами прибирать”. Ну, раз тоже и прорвало холопку. Та ей в тряпку булавочку сунула, да булавочкой-то провела. Вскрикнула барыня, заохала: “Чтой-то?” — говорит.
А Акулька и отвечает: “Не могу, мол, знать, по нечаянности”.
— Я тебя, такая-сякая, на конюшне засеку, в дальнюю деревню сошлю!..
Постращала-постращала, да на сей раз жаловаться не пошла, стыдно, верно, стало. Обыкновенно чуть что — бежит к отцу: “Так, мол, и так, накажи ее, мерзавку”. Барин был не злой человек, да уж говорила я, дочке единой ни в чем отказу не было. Только никому не сказала, что с ней Акулька сотворила. И с той поры ни-ни, без Акульки обходится стала. Выучила ее Акулька.
Тут в скором времени Машерин дядя приехал, помещик Баженов, Иван Андреевич, богатей, именье в три тысячи душ под Тамбовом. Сидят раз в саду, чаи распивают. Акулька тут же за столом прислуживает. Машера ее и так, и сяк задеть старается: то, мол, да не так, не хорошо. Наедине-то в покое оставляла, побаивалась, видно, как бы опять на булавочку-то не напороться, а при других, чужие ежели особенно, — рады стараться. Дядя сидел, сидел, да вдруг и говорит:
— Продай, — говорит, — мне, Машера, Акульку, иль обменяй на кого. Тебе, — говорит, — видно, она не по нутру пришлась.
А Акулька-то Машерина собственная была. Машера подумала, да согласилась. Рада от Акульки избавиться. Дядюшка-то и увез с собой свою новую крепостную душу, а в скором времени на свадьбу позвал — женится помещик Баженов на своей холопке, девке Акульке.
Стала она Акулиной Амельяновной, владетельницей трех тысяч душ. Машера-то из себя выходила:
— Как же так, — говорит, — ведь я должна ее теперь тетенькой звать, ручки у ней целовать, у хамки!
На свадьбу не поехали, ни Марья Антоновна, ни ее отец. А Акулина Амельяновна в почет и уважение вошла. И хоть лицом некрасивая была, ну прямо некрасивая, черная такая, да характера доброго, отзывчивого.
Слышала я, многие так девки крепостные барынями становились, свою же братию били и притесняли, со свету белого сживали. Забывали о своем о прежнем положении, лютели с каждым днем на человеческой крови. Про Акулину Амельяновну того сказать нельзя. Пальцем никого не тронула, ласкова со всеми, приветлива, ангел, а не человек была. Грамоте понемногу обучилась, по-французски сказать умела, чтоб перед мужниными гостями в грязь лицом не ударить.
Барыни-то окрестные сначала ох как на Акульку косились, да хлеб-соль, приемы радушные дело сделали, притом же муж ейный Иван Андреевич богач во всей округе, да с князьями, с графами столичными службу водил.
В Тамбов, бывало, Акулина Амельяновна под праздники выезжала. В карете золоченой, лакеи на запятках, сама в шелках-кружевах, да на горничной на приближенной платье шикарное с барского плеча. Купцы из лавок выбегут, начнут самой товары казать, всю, бывало, лавку ей в угоду вверх дном перевернут. Материи разной накупит, вот сколько аршин, платков там разных, лент ярких. Все в подарки всем. Страсть добра была дарить.
А у Машеры к тому времени случилось горе — отец помер. Братья съехались, именье разделили, не то пошло. Братья Марье Антоновне — не отец-баловник. Прощай, воля прежняя. Не к тому Машера привыкла. Пробовала было волю показать, — видит, дело плохо. Потужила-потужила, и смолкла. Живет, из братниных рук глядит. Тут купец Осетров (богатей, мукой торговал, а маменьке моей двоюродным братом приходился) подвернулся, пошла за него Марья Антоновна, захотелось ей снова хозяйкой сделаться. Хоть и купец, да где тут разбирать.
Этак вот несколько годов прошло: пять ли, шесть ли, более ли. Стали у Машериного мужа дела плохо идти, хуже да хуже. Покучивать стал, да в картишки поигрывать, ну, и разорился вконец. Тяжко Марье Антоновне пришлось — муж никудышный, детей куча, просто есть нечего. Сунулась к братьям, а у тех все давным-давно спущено, полушкой помочь не могут. К дяде идти — опять-таки стыд не позволяет: “Как, мол, я, столбовая дворянка, у своей прежней холопки на черный день просить приду?” Так с хлеба на квас живет, перебивается. Дети тоже подросли, детей учить надобно. Муж да братья к дяде на поклон посылают: “Ему, дескать, тебе тысячу-другую плевое дело отдать, а тебе спасение”.
— Не могу, — твердит, а все ж таки пошла. Жалость к детям стыд, должно быть, переломила.
Входит. Лакей ее в гостиную привел, пошел барыне доложить: “Осетрова-де пожаловала”. Машере-то каково, что передумала, что перечувствовала, покаместь о ней докладывать ходили? Примет ли Акулька-мерзавка? А ну, как за дверь пошлет? Всяко бывало.
Вышла к ней Акулина Амельяновна, разодетая в белый шелковый пенюар, шелками расшитый (свои мастерицы были). Машера к ручке. Не дала та, отдернула. Да тут главная в намереньи суть.
Усадила Марью Антоновну Акулина Амельяновна, заплакала Машера слезами горькими, стала о своем бедственном положении говорить. Акулька-то свою барыню прежнюю утешает: “Всем, — говорит, — что есть в моих средствах и в силах, вашему семейству помогу. И Ивана Андреевича своего упрошу”.
Сдержала слово Акулина Амельяновна: деньгами сколько там тысяч помогли, детей в столицу учиться пристроили, а холстов, холстов, да провизии всякой, чего только с собой не надавали, сколько уж там возов. Поправились дела с тех пор у Осетровых. Муж Марьи Антоновны пить бросил, опять торговлю завел, прежнего богатства хоть и не было, но с достатком жили, прилично.
А у Акулины Амельяновны сын после на всю округу славился. Рассказывали люди, чего-то он вроде монастыря завел. Женат только был, да с женой по-христиански жил, добродетельно. Добер был, весь в мать. Уж к этому времени, конечно, крепостного права уж не было, в 61 году дали волю ту.